ЛИТЕРАТУРНЫЙ КЛУБ
АЛЛЫ НИКИТИНОЙ
Автор: Алла Никитина
Сидение на облупленном подоконнике было привычным для меня. И не всегда в наказание, и уж вовсе не наказанием. Я существовала не одна, был близнец. Он жил во мне. Мы ссорились с ним, потому что я хотела быть хорошей девочкой, а он ненавидел слово «нельзя» и все хотел делать наоборот, и, бывало, побеждал, а расплачивалась за его приключения – я. Я многого боялась. Страх, пожалуй, первое и главное чувство в те годы, которое удерживало меня на земле, как я понимаю. Но мой близнец как будто не знал этого чувства. И еще, как я догадалась позже, в вечерний майский час моего рождения укараулил нас маленький быстроногий Меркурий с крылышками на сандалиях, держал в поле своего луча с верхотуры космоса, и при любой возможности выдергивал из рутины и толкал перед собой. И это была свобода!
Я так хотела на свободу. (И до сих пор хочу). И вырывалась. И всегда возвращалась, поджав хвост, защемленный в очередной ловушке желаний. Только потом я поняла, что свобода, это просто сладкое слово. Оно растворяется в реальной жизни, как сахар в воде, не оставив и крупицы намечтанного… Лучше — грезить на подоконнике. Над занавеской, которую и раздвигать иногда не хотелось — никого во дворе, один снег или грязь — плыли по синему-синему небу пышные, как сладкая вата, облака, меняя очертания, разрываясь, скручиваясь, налезая одно на другое. Сначала казалось, что свобода только там. Но потом я додумалась, что ведь и облаками кто-то управлял, кто-то их двигал, лепил, рассеивал и уничтожал. Значит, и там не было свободы. Они подчинялись ветру. И все-таки пожить, пусть в коротеньком временном отрезке, там, куда уведет тебя Меркурий, было большим счастьем. Зимой я, например, вдруг оказывалась в папортниковом лесу, серебристо-белом, а в лучшие моменты — подожженном всеми оттенками розового. Там были птицы с пушистыми павлиньими хвостами, перистые опахала, непроходимые заросли незнакомых мне растений. Бродить в этом лесу было невероятным счастьем, пока бабушка не объявится. Бабушка силой вырывала меня у сандалекрылого, спускала на кровать, укрывала одеялом, щупала лоб и обещала пожаловаться папе: «С такой температурой – и на подоконник?! Мороз двадцать градусов, ветер сумасшедший, хороший хозяин собаку не выпустит. А ты на окно! У тебя и так ангина!»
Бабушка преувеличивала. Окна к зиме ставили двойные, между рамами закладывали сугроб ваты, чтобы ветер в щели не проникал, и украшали осколками елочных игрушек. И на подоконнике сидеть холодно не было. Впрочем, приятный такой холодок шел от стекла, а если приложить палец, образуется глазок в другой мир. К весне сугроб становился серым и опадал, точь в точь, как тот, что у сараев, а к маю одну оконную раму снимали и вату выбрасывали.
А потом — «Мама мыла раму».
Сандалекрылый не боялся бабушки, и я смелела и неслась за ним, куда поведет. И вот однажды он действительно утащил меня далековато – в поисках сокровищ «для секрета».
«Секрет» – это нечто такое… Это, определенно, великое творение искусства. Оно сродни разве что картинкам в калейдоскопе – великолепные узоры тоже сотворяются из нескольких маленьких осколочков самого обычного цветного стекла. Все так просто! А какая красота получалась: смотришь на свет, вертишь картонный цилиндр с упрятанными в нем тремя зеркальными полосками, образовавшими в сечении треугольник, и разноцветные стекляшки, многократно отражаются зеркалах, складывая редкой красоты узоры! Прямо на глазах. Так вот «секрет» тоже составлялся из осколков, обрывков, обломков всего, что блестит и переливается. А иногда, если повезет, конечно, и цельных предметов. Например, мертвой бабочки с коричневыми бархатными крылышками и зелеными пятнышками на них, или необыкновенной раскраски лепестка, или даже целой «анютиной глазки», которые мы срывали в палисаднике в конце нашей улицы Суворова, в «садике Календаря» — там из цветов и камешков выкладывали числа: день, месяц и год. Мы охотились за «анюткой» под угрозой тройного наказания. Нельзя там рвать цветы! Нельзя убегать со двора! И нельзя врать, если бабушка спросит: «Куда ты пропала?». Но что делать, искусство требует жертв. Мы притаскивали наши сокровища куда-нибудь за сарай, где, как казалось, нас никто не видит. Вырывали ямку в земле, выстилали ее заранее заготовленной цветной фольгой от шоколадок, осколками зеркала и уже там, на позолоченном или зеркальном дне сокровищницы, в особом порядке располагали все дорогие сердцу мелочи – от круглой (абсолютной, без изъяна) гальки и ракушек-«столеток», привезенных кем-то с далеких черноморских пляжей, до фарфоровых черепков с фрагментами тончайшего рисунка или орнамента. Особенно ценились кобальтовые с золотой каймой, а уж если попадались части разбитой статуэтки – это все! Их клали в центр, рядом с васильком или «анютиной глазкой», и это смотрелось… Египетские пирамиды могут отдыхать, вот как это смотрелось. Вся инсталляция плотно накрывалась вымытым осколком стекла – так чтобы ничего в ямку не попадало, и сверху засыпалась землей так, как будто ничего здесь нет. Рядом какая-нибудь отметина — кирпич или щепка, — чтобы не забыть, где драгоценное захоронение. И все.
«Секрет» совмещал в себе несколько функций. Во-первых, никто не должен знать, где он зарыт. Великая Тайна. Отсюда и название – секрет.
Вот тут мне почему-то вспомнились слова Мюллера из «Семнадцати мгновений весны»: «знают двое, знает и свинья». Дело в том, что в каждом сарае нашего двора жил поросенок, а «секреты» зарывали за сараями, и там же торжественно открывали их своим подружкам. Подружки, разумеется, клялись, что никому не расскажут, и свиньи, разумеется, эти клятвы слышали. Иногда секрет вдруг оказывался раздавленным чьим-то предательским каблуком… А, может, копытом?
Во-вторых, секрет должен удивить красотой неземной. Надо было изощриться, и я долго собирала, а потом складывала и вычитала в уме содержимое, мысленно составляя узор секрета, пока не решала, что все, можно приступать к работе. Существовал ритуал презентации. Нащупывалось стекло, и земля постепенно отодвигалась круговым медленным вращением пальца, делавшим круги. Подружки, низко склонившись, должны ахнуть. Вот она — минута торжества для художника! Выброс отходов горючего, питающего Творчество, думаю, это и называется тщеславием.
В-третьих, проверка дружбы. Если подружка была в таком восторге, что хотела показать твой секрет еще одной хорошей девочке, она должна была испросить разрешения. И тогда мы втроем шли смотреть. И это обязывало. Мы очень любили слово дружба.
Мне нравилось «делать секреты». Гораздо больше, чем «играть в дом». На роль мамы меня не выбирали никогда, впрочем, «мамы» сами себя назначали, а я стеснялась. Все они были такими властными, постоянно приказывали «папе», или «дочке», или «сыну»: «Возьми авоську и иди в магазин». Или на базар, или за керосином, или в школу. И те должны были исчезнуть на время, а мама лепила гнездо из табуретки (стол!), полена – (стул), пластмассовой детской посуды, палки-вешалки, старого веника и украденного на родительской кухне полотенца – самозабвенно созидала семейный быт. «Мама» готовила обед. В ход шли песок с водой, лопухи, одуванчики, мелкие камешки и все, что можно было найти во дворе. Варились вечные «каши» и лепились «сырники». Как правило, разыгрывались перипетии в семьях – услышанное, подсмотренное, или пережитое. Все «папы» возвращались домой пьяными, все дети – с двойками, и «мама» «ругалась на всех», а мы чего-то мычали в ответ. Иногда «мама» била «папу», и в конце концов возникала свалка, «дом» разлетался на составные, и все заканчивалось общим смехом. Еще играли в «больницу» и в «магазин». Я плохо помню себя в этих играх, как, впрочем, не помню ни одной своей куклы. А вот фарфоровые черепки для секретов – помню хорошо, и, кажется, могу некоторые воспроизвести.
Итак, однажды я исчезла со двора. Я не знаю, как это случилось, как перенеслась в Клондайк. Надо было перейти две дороги. Первая – за подворотней, улица Суворова («Попадешь под грузовик!»), вторая – Ленинская: («Попадешь под трамвай!»). Надо было пройти через чей-то двор, а потом еще через один, и выйти к оврагу. И вот там, на довольно обрывистом его краю — битой посуды видимо-невидимо. Можно было выбирать черепки как раз по размеру – небольшие, затейливой формы, разных цветов и узоров.
Интересно, что задние дворы эти, сползающие в Витьбу, когда-то, до революции, принадлежали городской ойкумене со множеством густонаселенных беднотой мелких домишек и прочих строений, подпиравших друг друга, и называлось всё это – Падло. Таково было историческое решение жителей — сократить правильное название этой части города, Подлог. После войны овраги превратились в свалки, а если учесть, что город был на девяносто процентов разбомблен и размолот танками, то трудно сосчитать, сколько секретов – и каких! – можно было создать из дребезгов довоенного уюта.
И вот я металась и набивала карманы платья черепками, потом выбрасывала одни и запихивала еще лучшие. Кто меня навел, кто мне дорогу указал – не помню. Ничего не помню, кроме красоты невиданной, осиянной солнцем, и смешанного чувства восторга и страха. И сопряженность чувств этих делали меня почти невесомой. Я летала над обрывом, то опускаясь за блеском золотой каймы на осколке блюдца, то карабкалась выше за очередным солнечным зайцем, присевшем на изящно изогнутой ручке от чайной чашки. Странно, но при этом я точно знала, чем все это должно кончиться, и не могла остановиться. Это была страсть творца, настоящая, сжигающая.
Восторг ушел вместе с солнцем. Когда оно опустилось за крыши, и всё вокруг перестало блестеть, обернувшись завалами дворовых отбросов, я отрезвела и в ужасе потащилась домой. Помню страх, который сопровождал меня по дороге назад. Картина наказания высветилась ярко и четко. Я вошла в нее, дрожа и умирая, чумазая, в рваных на коленях чулках и с карманами, набитыми «всякой дрянью». Бабушка металась по двору, окруженная соседками, и заламывала руки, подружки мои, сбегавшие и туда, и сюда, помогавшие меня искать, жались к стенам, грустные. (Я ведь ничего не сказала им, не поделилась – вот у них нет, а у меня зато много будет!) Чьи-то родители уже с работы пришли и спрашивали «что случилось?»… Вот-вот должны были появиться и мои.
За все платим. Но это я поняла гораздо позже, и потому наказания всегда боялась. А жаль. Никто мне тогда не объяснил, что за все платим. Я была бы спокойнее и мужественнее, и наказание принимала бы как должное. Но, увы, мне не открыли тогда эту истину, я ее долго постигала сама.