ЛИТЕРАТУРНЫЙ КЛУБ
АЛЛЫ НИКИТИНОЙ
Автор: Алла Никитина
Весна в нашем городе безумствовала. Обрушивала на голову прохожих лежалый разбухший от влаги снег с крыш и карнизов, отращивала сосульки, угрожающе огромные, как сталактиты в карстовых пещерах, дороги превращала в бурные реки. Реки заходили в дома.
В эту пору баркеса снова становилась мучительной целью для жильцов двора и работников ближайших артелей — туда попадали самые настойчивые. И не только из-за превратившейся в горный ручей тропы. В марте, когда начиналось бурное таяние льда и снега, оттаивало и выплескивалось наружу ее содержимое, скопившееся за зиму — мороз хранил его так же надежно, как вклады своих клиентов Швейцарский банк. Но солнечного напора ничто не выдерживает.
Мы с нашими пацанами начинали собираться на Успенку, смотреть ледоход. Дорога туда вела одна. Вернее, их было на самом деле несколько:
выйди из подворотни, поверни направо, и асфальтовый тротуар улицы графа Толстого приведет через четверть часа ровненько на вершину крутого берега Успенской горки. Но не весной. Весной эта улица, озаглавленная внушительным ампирным зданием городского банка с ложными колоннами меж вытянутыми окнами над козырьком парадной двери, вязью балкончиков и оконных решеток, напоминала Венецию. Только вместо гондол на воде качались груженые чемоданами и тюками лодки-плоскодонки с потерпевшими от наводнения. Перепуганные мамаши и бабушки в теплых платках, многослойно одетые во все из вытряхнутых гардеробов, цепко держались одной рукой за деревянные сиденья, другой прижимали детей, а вместо поющих гондольеров в соломенных канотье и полосатых майках ловко орудовали шестами и веслами дядьки в ушанках и телогрейках. Лодки направлялись в сторону улицы Ленинской – вода доходила до тротуара и останавливалась, будто заведомо решила: на эту улицу – ни-ни! Там людей выгружали, подсаживали в кузова грузовиков или на подводы, и отправляли к более счастливым родственникам пожить, пока реки вернутся в берега. Справа, в скверике перед банком, возвышалась, счастливо улыбаясь, гипсовая молодуха, держа на плече гипсового ребенка, а гипсовый малыш поднял вверх гипсового голубя. Все они словно вышли на палубу Ноева ковчега, чтобы запустить библейскую птицу, которой следовало определить, когда же вода начнет спадать.
Паводки заканчивались через неделю-две, Западная Двина и Витьба отступали, и опустевшие дворы заполнялись мебелью, матрасами и разной домашней утварью, подобно морскому берегу после бури, куда волны выбросили все, что осталось от потонувшего корабля. Уже будучи школьницей, я часто хаживала во двор, за банком, где жило несколько моих одноклассников и навсегда запомнила, как в полуподвальной квартире подружки Райки уныло бродили родители, трогая стены, а те всё не высыхали, капли стекали на пол, сквозь доски которого просачивались остатки Витьбы. И хорошо, если весна была солнечной, сырость к середине лета уходила, и дом обретал, наконец, жилой вид. Райкиного отца еще в военные годы скрутил ревматизм, я только сейчас понимаю, как жилось этому похожему на узника концлагеря, невероятно худому человеку в сырой норе. Впрочем, так жили многие на первых этажах улицы великого русского писателя. А на вторых, как правило, последних, во время ливневых дождей протекали крыши, и в квартирах моих других одноклассников появлялись тазы и ведра. Так что никто из жильцов никому не завидовал на улице Льва Толстого.
Итак, один вариант побега на Успенку был перекрыт потопом. Другой – поворот из подворотни налево – был слишком рискованным, он вел к заводу заточных станков, где в то время работал мой папа. И не дай
Б-г, если бы мы встретились где-нибудь за пределами двора, на улице комиссара Крылова, или кто-то из его знакомых узнал бы меня в кампании пацанвы, идущей в сторону берега Двины, довольно крутого и в ту пору опасного. Впрочем, главное – ослушалась! К моему счастью, наши ребята всегда выбирали наиболее краткий путь – через баркесину помойку. Руководствуясь однажды выработанной тактикой продвижения, чтобы взрослые ничего не заподозрили, мы делились на стайки и мелкими перебежками, по редким подсохшим островкам пробирались к баркесе. Там самые сильные мальчишки взбирались первыми на кирпичные борта выгребной ямы, и подавали руку следующим за ними, а сзади кто-то подталкивал. Делалось все быстро и слажено, взаимопомощь была исключительной, опьяненные безудержной центробежной тягой мы не замечали смрадного чрева, свалившего бы на месте любого здравомыслящего. Но, как известно, для того, чтобы познать красоту и свободу, нужно обязательно сначала познакомиться с их антиподами.
Меня в ту пору не столько волновало величественное зрелище ледохода, сколько сама идея неповиновения взрослым, тайный сговор и побег в запретное место. Хорошо знакомое мне ощущение страха и ликования служило мощнейшим катализатором адреналина. Я неслась вперед на крыльях свободы, по крайней мере, в мыслях. Со стороны наш подъем к вершине выглядел не так красиво. Цепляясь друг за друга, мы карабкались вверх по склону пыхтя, обливаясь потом, и шмыгая мокрыми носами. Мы упорно, на четвереньках, пробирались к цели и, наконец, взбирались на Успенку.
Впервые я открыла мир без границ из окна второго этажа квартирки Нинки-хромоножки – случилось это первого мая пятого года моего рожденья. Все толпились во дворе, танцевали и пели, и вдруг Нинка машет мне рукой, зовет к себе: «Иди, поможешь ставить пластинки!», и я, счастливая, поднялась вверх по лестнице. Дверь распахнулась, и большой кусок макового пирога лег мне в ладонь. Мы подняли на подоконник, где стоял патефон, тяжелую стопку черных виниловых пластинок, я взобралась на табурет у окна и … задохнулась, почувствовала себя взлетевшей. Закружилась голова. То, что открылось тогда, осталось навсегда. Отсутствие границ, стен, деревянных сараев, окрика «нельзя!». И огромное пространство под столь же огромным небом, в котором, казалось, парил Город. Он простирался далеко, а в нем — дома, еще дома, деревья и еще дома. И свобода. И крылья растут.
Именно этого ощущения я всегда ждала на Успенке – огромный мир, огромный Витебск — все Задвинье выплеснулось передо мной, размытое солнечным маревом, и то же ощущение полета. Воздух, холодный, колкий, сладковатый – радостный воздух сам вливался в легкие. Все становилось другим – легким, желанным.
Когда-то на этом холме, по рассказам взрослых, стоял собор Успенья Прсв. Богородицы, а в наши безбожные времена осталась пустая площадка, за которой возвышался длинный внушительный трехэтажный корпус станко-инструментального техникума – бывшее монастырское общежитие — а за ним прятались менее аттрактивные заводские цеха, куда направлялись выпускники, получив диплом квалифицированного кадра. Папа мой мечтал, чтобы я там училась и, может быть, даже стала работать инженером на его заводе, а он бы мною гордился. Но его мечтам не суждено было сбыться: после восьмого класса я послушно поплелась сдавать вступительные экзамены, с легкостью провалилась, не решив ни одной задачки по математике и, счастливая, вернулась в родную шестую школу. Запах мазута и машинного масла меня никогда не возбуждал, так же, как и вид самих станков, один из которых на первомайской демонстрации красовался впереди заводской колонны на папином грузовичке.
Однако я любила бывать у папы, особенно в актовом зале по торжественным случаям и на новогодней елке. Зал был круглый с металлическим полом и потрясающей акустикой, там так мощно звучал приветственный туш во время праздничных раздач грамот и поздравлений, что мое настроение резко подпрыгивало под потолок вместе с самой верхней нотой. Я искренне радовалась за папиных коллег, особенно тех, с кем была знакома по пивной Пальмана.
Много позже, работая на телевидении, я познакомилась, благодаря моему добрейшему шефу и в известной степени гуру, Давиду Григорьевичу Симановичу, с ленинградским дирижером Гавриилом Яковлевичем Юдиным, витеблянином. Он приехал в родной город, и его пригласили на телевидение, где пожилой уже человек с изумительной памятью и ярким даром рассказчика вспоминал о городе, где родился, учился в гимназии, посещал народную консерваторию и был счастлив. А в 16 лет оставил Витебск и, как многие его сограждане после революции, укатил в Питер.
Как хорошо было гулять с ним! Он привел меня к дому на улице Крылова, в его времена – Соборной.
«А какие люди жили на улице Соборной – соль города!».
И маленькая улочка – пол дюжины двухэтажных старых домов, когда-то респектабельных, — оживала с самыми забавными подробностями, хранившимися в его феноменальной памяти, наполнялась звуками музыки из окон квартиры, где жили Юдины, и куда к ним приезжала молоденькая племянница, а в будущем великая пианистка Мария Юдина, полнилась голосами знаменитых соседей, дам из дагерротипов в круглых воскресных шляпах с детьми в матросках.
В прошлый свой приезд он попросил разрешения у тамошних жильцов посмотреть на бывшую квартиру родителей, занимавшую весь второй этаж. «Я вошел и не узнал ее – сплошные перегородки. Только кухня осталась. А все остальные комнаты… превратились в кухни…»
Я восхищалась постаревшим мальчиком, который проживал каждый шаг, очутившись в собственном отрочестве, пытаясь попасть след в след, скрытый под толщей асфальта. Он мне кое-кого напоминал.
Мы подошли к углу бывших улиц Замковой и Смоленской (Ленинская). И там он обнаружил одиннадцатилетнего гимназиста в плотной толпе под проливным дождем 30 октября 1915-го года, который ждал, ежась от стекающих за шиворот с фуражки прямо к сведенным от холода лопаткам капель, когда появится машина. И она появилась, а в ней сидели сам царь Николай II с сыном – царевичем Алексеем.
Позже я прочла в дневниках Николая II описание этого дня. Царь проезжал через город к военному лагерю, «где отдыхала и пополнялась 78-я пехотная дивизия со своею арт. бригадою, остановившейся на постой и пополнение». В тот день «шел сильный дождь, вымывший город от первого снега». В той же записи царь отметил взбодривший его вид и шаг дивизии, «…14 тыс. штыков, а прибыла сюда после боев в составе 980 чел. Несмотря на грязь и огромные лужи полки прошли бодро и сомкнуто. Впечатление самое великолепное и бодрящее!»
Коротко и без сантиментов – как по поводу первого снега, смытого октябрьским дождем. В подтексте надо понимать, что за год войны на полях сражений остались тринадцать тысяч мертвецов («штыков») только одной дивизии.
— На Замковой улице был такой затор, что проехать машина не могла, а разгонять нагайками нельзя – надо было изобразить верноподданнический восторг при виде государя-императора, — рассказывал Гавриил Яковлевич, реагируя на всплывавшие в его памяти картинки хрипловатым смешком. — Поэтому жандармы непривычно деликатно старались как-нибудь что-нибудь сделать. А я оказался на углу Замковой. Машина остановилась как раз напротив меня и стояла так близко, что я хорошо смог рассмотреть Николая II. Меня поразили совершенно стеклянные глаза царя, вы знаете, как будто глаза не человека, а вставленные. И так как я наслышался дома всяких разговоров о Ленских расстрелах, я подумал: эх, был бы у меня сейчас пистолет или бомбочка, то прямо давай только стреляй».
Он сопроводил воспоминание своим быстрым хрипловаты смехом.
– Я дал ему на пару лет отсрочку… А здесь были Фермопилы.
Юдин привел меня на место, где улица графа Толстого впадала в Двину. — Мы, гимназисты с Соборной и Дворцовой, сбегались сюда, и начиналась драка с мальчишками других улиц.
Фермопилы. Почему так запоминаются именно драки? Вся история – сплошная смена драк и перемещение «Фермопил». От древней речки Фойник в Элладе до берега Западной Двины. Только там, в мутном далеке, дрались между собой отряды спартанца Леонида и перса Ксеркса за куски Балкан. В менее далеком прошлом – гимназист, будущий художник Лева Зевин по кличке Леонардо Завинчи и девочка Зося Дживинская, дочь витебского адвоката-поляка, со своими отрядами выясняли национальный вопрос у своих «Фермопил». Наши «Фермопилы» лежали на тропе в баркесу – там происходили драки просто потому, что они всегда происходили в человеческой истории. Особого повода пустить кровь соседу вовсе не требуется – так уж люди устроены. Человек не меняется. Меняются времена, нравы, моды и школьные программы. Наши мальчишки не обучались в гимназиях, не изучали греческого и латыни, истории древних цивилизаций. Но хорошо усвоили: жизнь – борьба, и надо драться.
Тогда же Юдин рассказал мне, что в круглом «папином» зале, где так прекрасно звучал туш, в зале с металлическим полом, выступали известнейшие гастролеры с мировыми именами: Яша Хейфец, Пабло Сарасате, Ян Кубелик и другие. «Ах, какая акустика там была!»
Итак, мы, дети, смотрели с Успенской горки, как мутная, коричневая, раздувшаяся наша Двина тащила на себе целые айсберги, раскалывала о быки моста, и веяло от нее тревожащим холодом. Свежая, весенняя сила энергии притяжения долго не отпускала нас с Успенской горки. Распаренные тяжким подъемом, возбужденные, мы расстегивали пальтишки, срывали шарфы, подставляя свои тощие шеи вольным ветрам, шумно гулявшим во все времена года на одном из самых высоких городских холмов. После воли вольной мне, как правило, предстояло не только перенести муки родительской экзекуции, но и обычно затяжную ангину. Только разве об этом думаешь, когда взобрался на вершину, оставив позади все страхи и сомнения? Тебе хорошо, вот все. И всем, кто с тобой рядом – хорошо. Мы спорим, какая льдина какую побьет, какая вот-вот треснет и расколется. И вообще, как это интересно: дома стоят, а река движется. На мосту толпятся десятки самоубийц, с восхищением наблюдая, как глыбы льда наползают на каменные опоры и вот-вот снесут их.
Город прозрачен, липы, тонкие, колючие с дивным узором спутанных черных ветвей, сосульки, выросшие за ночь, исчезающие прямо на глазах. Вороны кляксами туши на проводах. А может, уже грачи? Черно-белый город на фоне синего неба!
Повзрослев, но по-прежнему восхищаясь этой картиной, я напишу стихи:
Еще чернеют липы, и вязь берез тонка.
Еще по самой кромке струится серебро.
Еще не расстаются перчатка и рука,
А на небесном своде уже горит тавро.
Еще прозрачен город, и виден каждый дом.
Еще овраг линяет, к теплу подняв бока,
Еще река и сердце живут вчерашним льдом.
Но пробуют свободу и сердце, и река
Однако время собирать камни – и мы возвращаемся, вечереет.