ЛИТЕРАТУРНЫЙ КЛУБ
АЛЛЫ НИКИТИНОЙ

"Баркеса"

Автор: Алла Никитина




Политика

Я знала, что двор наш расположен в самом центре города у   ратуши, с пожарной каланчи которой обозревался весь Витебск. А дальше я открыла для себя, что поскольку планета Земля, на которой мы живем,  круглая, то на ней, как на мяче, где поставишь точку, там и центр. А это значит, что наш двор – такая маленькая точка, находится в самом центре Земли. Я рассказала о своем открытии Верке,  та задумалась и выдвинула контраргумент: «А тогда как же Кремль в Москве?» Я тоже задумалась. Верка была права – Кремль центрее, это ведь очень важное место – там живет правительство. Мы никогда с ней не были в Москве, но как выглядит Кремль, знали по цветной картинке на коробке от конфет, в которой Верка хранила фантики. По самой большой в мире новогодней елке на фотографии в газете. И про Красную площадь знали, и про мавзолей. И про кремлевские куранты знали, слышали по радио, как они звенят.

Газеты выписывали все семьи, и у нас дома они, разумеется, были, папа просматривал их за обедом, и там почти всегда был Кремль.

Однажды мы  с Зойкой открыли для себя нечто, что до  того почему-то не открывалось. За несущей балкой женского отделения баркесы и в разных всевозможных щелях торчали наскоро  смятые или аккуратно свернутые и спрятанные обрывки газет. Постоянные посетители предусмотрительно оставляли их на случай, если вдруг приспичит, а газетки с собой нет, а также по доброте душевной в помощь незнакомому  товарищу —  как коробок спичек и баночка соли в  глухом таежном домишке на крутом маршруте.

Как ни странно, важные мысли посещали нас часто именно там – в замкнутом пространстве этого спасительного ада, где время  жестко регламентировалось. Как-то солнечный луч, пробравшийся в маленькое вентиляционное отверстие под крышей, упал на клочок газеты с портретом Вечно Живого Вождя. Я подумала: как же это странно делать то, что люди, ничтоже сумняшись (а может, и с радостью), делают в баркесах всего мира и с этим лицом, и с разными другими сопровождающими его лицами. Я высказала свое возмущение Верке, и мы, помню, обменялись по этому поводу мнениями и впредь решили использовать в гигиенических целях те обрывки газет, где только тексты – мы были хорошими девочками, и нам было жалко всех дядь и теть, наверняка, очень достойных, если про них напечатали в газете, вот так пускать в расход.

Я вот и сейчас думаю: как эту форму спонтанного всенародного сопротивления компетентные органы упустили? Ведь вот где можно было выявлять и хватать врагов, которые – страшно подумать! – яростно подтирались великими из великих. И сколько ударных комсомольских строек прибавилось бы в нашей стране!

А еще мы с Веркой сами себя испугали гипотезой: а вдруг фотопортреты имеют способность видеть, там же есть глаза? Никто об этом ничего не знает, потому что ведь никто никогда не был самой фотографией.

Я до сих пор побаиваюсь оставаться в непотребном виде наедине с фотоснимком близкого или любимого человека, поэтому в моей рабочей комнате их десятки  – пусть общаются меду собой и не обращают на меня внимание.

 

Наши с Веркой мамы работали в редакции областной газеты «Витебский рабочий», и о том, что происходило в городе и в стране, разумеется, знали, но никогда я не слышала, чтобы  дома у нас обсуждались не домашние, не семейные новости.  Только один раз, в тот день, когда умер Сталин, и бабушка тихо плакала, я увидела реакцию вернувшейся с улицы мамы.

— Ты почему плачешь? По нему что ли? – спросила мама, стягивая высокие ботинки с опушкой, «румынки», и прижимая ступни к теплой печке – у нее уже давно выпятился круглый живот с Адкой внутри, который тяжело было носить, ноги уставали.

— Как мы теперь будем жить?

— Тебе больше думать  не о чем? Так же, как и живем. А может, и лучше.

Говорила она быстро, тихо, как бы себе самой. И тут же переключилась на домашние дела.

Было мне тогда пять лет, но я запомнила эту картинку на всю жизнь. В атмосфере момента сквозило нечто тревожащее, вроде бы меня не касающееся, но заставившее слушать. Может быть, потому, что всегда веселая, красивая, легкая наша мама, входя в дом с работы, разрывала, сжигала паутину скуки, успевшую к тому часу соткаться до нестерпимых размеров, в тот момент была другой, незнакомой. А может быть,  и сам этот мартовский день, холодный, мрачный, с наглухо замороженными окнами, — совсем не весенний, с бесконечной жалобной музыкой из репродукторов, с плачущей бабушкой явил какие-то вопросы, на которые следовало найти ответы. Было понятно: Умер «дедушка Сталин» – так его представили нам в детском саду. Тот, который с девочкой на руках на стенке в поликлинике.  Тот, про которого я выучила стишок

Я на вишенке сижу,

Не могу накушаться.

Дядя Сталин говорит

«Надо маму слушаться!»

И тот, который на портрете во френче,  с усами, гладко зачесанный, рядом с портретом «дедушки Ленина» на стене в нашей группе детсада.

Оба этих человека следили за мной ежедневно с утра до вечера: разучивала ли я танец, пила ли какао из чашки, раздевалась по призыву Раисы Наумовны: «Мертвый час! Всем на правый бок, и  закрыть глаза!» Меня мучил вопрос: как так может быть: я прохожу вперед, вправо,  –  взгляд  за мной, сдвигаюсь влево – и снова он за мной.

Я с тайным страхом вступила в отношения сразу с двумя самыми главными людьми на земле.

Помню, как-то, во время «мертвого часа», глаза почему-то никак не закрывались, и я долго томилась под неусыпными взглядами двух настенных дедушек. Своих у меня не было — одного расстреляли полицаи в войну, а с ним и бабушку, а другой дед умер от рака, когда моей маме было всего пять лет. И я стала размышлять,  сосредоточенно всматриваясь в портреты: кого из этих двоих я бы привела к себе в дом для моей единственной и неповторимой бабушки Любы, чтобы ей не было так грустно. Хорошо ведь,  когда дома есть еще и дедушка, как, например, у Ольки кривоногой – он носил  форму железнодорожника и был такой смешной: «Ты пачаму  всегда у гоўны лезеш? Куды цябе нясеть?!» – как-то ругал он Ольку, принесшую на своих сандалиях «привет из  баркесы». Он соскребал с Олькиных сандалий палочкой «гоуны», а мы с Веркой покатывались со смеху и зажимали носы.

Так вот, по незрелом размышлении посетила меня крамольная мысль: «Сталин красивее, а Ленин лучше». Почему я так решила?  Мне понравились пышные усы живого вождя? «Красивее». Или его китель? А чем он хуже дедушки Ленина, который «лучше»? Разве он сделал мне и другим меньше хорошего, чем лысый дедушка при галстуке в мелкий горошек? Чем же один лучше другого? Ведь оба хороши – так, примерно, велели всем нам знать.

Понимаю, что девочка я была непростая. Что не только бабушке своей хотела помочь, но и себе тоже. В моих эмпиреях виделся мне дедушка Ленин-Сталин на боевом коне, въезжающим в подворотню нашего двора. И все соседи в это время выглядывают в окна, а все мои друзья высыпали на улицу. А двуликий великий приближается  к ним и спрашивает: «А ну, где тут Алкина бабушка Люба живет?». И все дружно поворачивают головы к моему окну — в нем, как в раме, стоит моя милая бабушка в новом темно-синем шелковом платье с белым кружевным воротничком и улыбается. А все смотрят то на «дедушку», то на бабушку Любу, то на меня – вот он миг торжества, которого мне так не хватало в те щенячьи времена! Такое вот кино.

Но по зрелом размышлении хочется мне разбомбить эту картинку в пух и прах, а  девочке, счастливо раскатавшей губу, залепить памятную затрещину. И поэтому я вставляю на бурый фон кирпичной стены длинного и вредного Вовку-китайца, который смотрит на это пришествие исподлобья своими маленькими раскосыми глазами, руки сложены на груди, скользнул языком по губам, злой такой, и ко мне обращается.

— Твой дедушка Ленин, детка, не ездил ни на коне, ни на свинье, а исключительно на броневике. Но больше не ездит. Он давно уже в гробу отдыхает, в мавзолее, как ты знаешь. А дедушка Сталин в эти минуты работает над проектом истребления всей вашей недобитой семейки вместе с тобой, твоей любимой бабушкой Любой и вообще, со всеми евреями, так ему надоевшими. Он строит для вас железную дорогу прямо  на тот свет –  она потянется далеко-далеко на восток и оборвется над глубоким ущельем. А дальше, как в той песне: «Наш паровоз вперед лети…»

— Заткнись, Вовка! – не поверила бы я. Тебе просто завидно.

— Ну-ну! — говорит китаец, смачно цикает, и плевок его шлепается в пыль у моих ног… Он всегда плевал во дворе дальше всех.

 

Как легко и приятно все-таки сводить счеты с самой собой в постыдных моментах жизни и жестко править по сотворенному  в  прошлом.

 

Итак, вместо того, чтобы крепко спать, как все мои одногруппники, а, проснувшись, сесть за полдник, на который обычно приносили тарелку с манной кашей и чашку какао с  пенкой, я влезла куда-то, куда не следовало влезать. Я сравнивала тех, кого нельзя было сравнивать. Я отбраковывала, я выбирала. Я нечаянно посмела. И тут же испугалась. И как-то забыла о мечте осчастливить мою дорогую бабушку. А может, поняла, что и меня, как Ольку с ее «приветом», не туда «нясеть». Наверное, я от страха потом все-таки уснула. Однако какое-то время  жила под впечатлением внезапного озарения — Ленин лучше! При этом зная: «нельзя из этих дедушек выбирать! Оба хороши!» И, слава Б-гу,  догадалась, что ни с кем мой выбор обсуждать не стоит.

Почему я испугалась? Почему вообще об этом думала, и что заставило меня прийти к столь неожиданному предпочтению – физиономический анализ? недомолвки взрослых?  Все-таки удивительно детское умение ловить информацию краем глаза, уха, нюха. И все — в кастрюлю, ничего — мимо, на какой бы язык ни переходили конспираторы-родители: взглядов, жестов, или на идиш. Дети, как царь Соломон, от рождения понимавший язык птиц, знают, о чем думают взрослые.  А главное, ничто не пропадает, все остается под крышкой, если, конечно, кастрюля не дырявая. А в будущем — это даже не клад, это кладезь, ведь только там, в вечном вареве, имеются ответы на вопросы, почему ты – это ты, а не Верка, например, и не Мэри Энн.

 

Однажды Верка увела меня за сараи и приказала: «Клянись, что никому не расскажешь!». Удовлетворившись словами «Под салютом всех вождей торжественно обещаю!», она повела меня к себе домой.

Верка принимала только эту клятву – она меня  и научила. При этом следовало поднимать руку поперек лба – это называлось «пионерский салют». Смысл словосочетания «под салютом всех вождей» мне ни тогда не был ясен, ни теперь. Почему  всех вождей? И вождя племени зимней спячки, и вождя племени ирокезов, и племени каннибалов-мардубаров? Рядом с нашими-то родными пролетарскими вождями? Но мало ли непонятных вещей существует на свете? Поэтому я так люблю фразу из песни Тимура Шаова: «Есть многое на свете, друг Горацио,  что и не снилось нашей женской поликлинике».

Ладно, я поклялась,  мы пошли к Верке домой. Строгой бабушки ее, Ванды Станиславовны, дома не было. Верка подвела меня к тумбочке, достала оттуда журнал «Огонек», раскрыла, и показала сидевших и стоявших в несколько рядов дяденек в костюмах. Лица некоторых  были густо замалеваны химическим карандашом.

— Это враги народа. Поняла?

— Все? И Ворошилов?

Ворошилов был единственным, кого я там узнала, потому что нам в детском саду показывали значок «Юный Ворошиловский стрелок», рассказывали про спортсменов и героев — Ворошиловских стрелков и мы увидели большой портрет Климента Ефремовича с коротенькими усиками и длинным рядом боевых медалей.

— Да нет же. Вот эти, которые закрашены.

— А кто там?

— Это Берия! Его вчера папа закрасил.

Верка произнесла это так, словно ее папа вчера спас человечество. Кто такой Берия, я не знала, в отличие от Веркиного папы, который был директором школы, что, видимо, обязывало заниматься отстрелом врагов народа из политбюро ЦК КПСС на развороте «Огонька»,  ведь  врагов этих становилось все больше и больше,  и можно было просто запутаться, кто уже – да, а кто еще – нет. Как об этом узнала Верка? Ее кастрюля варила получше моей – она слышала всё и для меня служила главным источником информации. Я понятия не имела о происходившем в правительстве,  хотя у нас дома тоже выписывали «Огонек», однако отвращение мое к печатной продукции было столь велико, что я и не мыслила добровольно раскрыть журнал. Впрочем, как любую другую книжку, даже детскую.

Зато я очень любила, когда мне читали мама или Леля.