ЛИТЕРАТУРНЫЙ КЛУБ
АЛЛЫ НИКИТИНОЙ
Автор: Алла Никитина
Если бы мой подвыпивший папа однажды встретился во дворе с дядей Ваней, это было бы подобно столкновению поездов. Но небесный стрелочник постоянно разводил их, спасая от увечий физических, а нас от увечий душевных. Спиртное действовало на обоих одинаковым образом – будило зверя, хищного и воинственного.
Папа по расхожему определению «любил выпить». На самом деле, и это не совсем точно: любят выпить те, кому от этого хорошо. Папе хорошо не было. Как я теперь понимаю, с некоторых пор «хорошо» папе не было никогда. Даже, после того, как, заперев прошлое в самый глухой чулан памяти, он, тридцатипятилетний, видавший виды мужчина, женился на красивой двадцатидвухлетней девушке, веселой и невинной до глупости. Оба работали в областной газете «Витебский рабочий»: папа – зав. издательством, мама – машинисткой. Это случилось через два года после войны, когда Витебск представлял собой одну большую груду руин, и его предстояло реанимировать. Редкие, устоявшие под бомбежкой враждующих авиаций здания, были разобраны под органы первой необходимости – обком, исполком, КГБ, Управление милиции и т.д.. Газета была рупором всех этих органов — для нее и ее сотрудников тоже отыскали место: подвалы, пристройки, времянки в одном из дворов по улице Суворова, прямо напротив левого крыла городской ратуши, или каланчи, как ее тогда называли. Благоустройством издательских и типографских служб занимался демобилизованный ефрейтор Моисей Абрамович Красинский – Миша. Ничего больше ему не оставалось, кроме как зарыться в работу и пахать, пахать, а вечером выпить — и спать.
С войны Миша привез огромную немецкую пуховую перину и две пары добротных часов: одни – настенные, с боем, другие – каминные, оба их маятника я остановила много позже, когда мне стало не очень важно знать, «который теперь час». Итак, трофейная перина, набитая нежнейшим гусиным пухом, предназначалась для того, чтобы выспаться, наконец, после четырех лет окопных нар. А часы — чтобы все-таки, не смотря ни на что, проснуться и жить дальше. Даже если во сне ты виделся с двумя маленькими дочками — одной пятилетней, а другой – полугодовалой, и с женой, и с отцом и матерью. И совсем не хочется прерывать этот сон, с его страшным продолжением в жизни – с гетто, душегубкой, расстрелом. Никого не осталось. Один. Жив только яблочный сад из его детства по ту сторону Двины. Но он туда никогда не больше войдет…
Вспоминать папа не любил, и о том, что произошло с его семьей во время войны, не он мне рассказал, а мама, а потом, более подробно, его родная сестра, тетя Рая. Да, не вспоминал и не рассказывал, но, когда я лет в четырнадцать, с разрешения мамы, остригла косу и сделала короткую стрижку, папа, увидев меня, оторопел, разозлился: «Уйди, я на тебя смотреть не могу!» Отвернулся, и не разговаривал со мной много дней. И мама рассказала мне, что у бабушки Алты, папиной мамы, были длинные каштановые волосы, как у меня, и что когда я была совсем маленькой, папа любил меня причесывать — быть может, единственный уголек из прошлого, который согревал его. Но какое дело мне было тогда до бабушки, которой я никогда не видела, и до папиных переживаний. У меня были свои, мне жутко хотелось походить на венгерскую актрису Мари Теречек из только что вышедшего на экраны фильма «Сорванец» — короткая стрижка, комбинезон, эдакая боевая и самостоятельная девушка-мальчик.
Папы были не у всех. Но детям нашего двора повезло. «А вот мой папа…», и дальше шли рассказы об отцовских подвигах. Как же я была счастлива, когда однажды увидела, совершенно случайно, что мой папа вынул зубы изо рта. Он поймал мой оторопелый и восторженный взгляд, и почему-то быстро отвернулся.
— Папа, покажи, как ты это делаешь? А как это? Покажи, ну покажи, ну, пожалуйста! Ну, только один раз! Это такой фокус? Да?
Я, кажется, спасла его.
— Да, это фокус, а про фокусы, про то, как они делаются, никогда не рассказывают. Это тайна.
И я решила, что мой папа – фокусник.
Во дворе мне никто не поверил. Я клялась и божилась. До слез. Моя компания заглядывала руки в рот друг к другу и совала туда пальцы – все попытки вынуть у кого-либо челюсть провалились. Меня осмеяли. А Вовка-Китаец заметил: «Зубы не вынимают, а выбивают, или вырывают. Хочешь попробовать?»
Я оскорбилась. Я обиделась. На всех. И на папу. И на реакцию моих домашних. А самое главное, папа смеялся и ничего не говорил, только пожимал плечами, когда я напомнила ему наш разговор о фокуснике. Я сказала правду. Я это видела собственными глазами! Всего один раз, но видела!
О, если бы я знала тогда, что сказать правду вовсе не означает быть честным. И что не надо обижаться, если в ответ тебя осмеют: правда – дело тонкое. И что замечание про выбитые зубы – не просто детская шутка, а вполне взрослое предупреждение. Но я родилась под созвездием Близнецов. Близнецы – известные болтуны, они не могут держать язык за зубами, их несет. И спасает только то, что они еще и плуты вдобавок, что не только болтают, но и уабалтывают. Шахерезада родилась под этим созвездием. И барон Мюнхгаузен. И Пушкин. Но ему не повезло – не уболтал.
Дома меня постоянно учили: «говорить правду!» И учили: «не болтать!». А в итоге окончательно запутали. Все дети от рождения выдумщики, фантазируют, хвастаются – в общем, врут, что делать? Иначе им не выжить — все хотят, чтобы их либо заметили, наконец, и выделили, обласкали и похвалили. Либо, чтобы, наконец, оставили в покое.
— Ты куда, на ночь глядя?
— В баркесу!
— Писай в кладовке.
— Я уже большая.
Просто дома скучно. Еще не совсем темно. Я погуляю, Я посмотрю, кто во дворе. Я проверю «секрет». Я, наконец, просто побуду одна! Что такого?
Я выхожу. Но кто ж это отпустит меня одну в такое время в столь опасное путешествие? «Я вижу тебя насквозь и глубже!» – говорил обычно папа, когда мне так важно было соврать. Предупреждение срабатывало: если бы я действительно соврала, было бы хуже.
Я бреду по тропе. Папа провожает меня. До самой дощатой двери. Зажигает папиросу. Я вхожу, набрасываю крючок и остаюсь, наконец, одна в темной уборной.
Я этого хотела?
Папа, после работы и ужина, бывало, брал меня с собой прогуляться. Место, которое мы посещали довольно часто, нельзя было назвать детской площадкой. Но он почему-то об этом не задумывался, а мне там нравилось. Это случалось, когда он возвращался с работы в добром расположении духа, умывался, переодевался, и я, как собачка, заглядывая в глаза и подпрыгивая от радости, бежала к нему: «А что мне надеть?», потом к бабушке, просила меня принарядить. Бабушка при этом поджимала губы, ей все было ясно, но она не считала себя в праве вмешиваться.
Мы проходили через двор, дружно взявшись за руки, я бы ни на какую игру не променяла нашу прогулку, и, довольная собой — «Мы с папой идем гулять!», — на глазах у завистливой стайки подружек, переступала границу двора. Подворотня выпускала нас на улицу Суворова, при переходе, которой папа сжимал мою ладошку сильнее: «Всегда внимательно смотри на дорогу, когда переходишь. Здесь спуск, машинам, особенно грузовикам, трудно тормозить. Ты поняла?»
Я, конечно, все поняла. Не стану же я ему рассказывать, что натренированная игрой под названием «на вшивость», наша компания постоянно испытывала друг друга и держала в форме. Происходило это так: убедившись, что старшие заняты своими делами, и никто из них не маячит в окне, мы выходили из подворотни на тротуар и, дождавшись приближающегося грузовика, подпустив его поближе, смело бросались наперерез. Нам вслед летела автоматная очередь мата, мы успевали увидеть перекошенное от испуга лицо водителя, и это вызывало особый восторг. Папа прав, водители здесь не останавливались, и мы возвращались на исходную точку, довольные собой: «вшивых» не было.
Итак, мы с папой переходили улицу великого русского полководца, и, поднявшись к северо-западному углу ратуши, обогнув его, двигались по маленькой улочке Маяковского в направлении Ленинской. Шли мы минут пять, но за это время папа узнавал, какой хорошей я была сегодня в детском саду, что ела на завтрак, обед и полдник. Мы подходили к северо-восточному крылу ратуши, где находилось несколько магазинчиков, а на углу – три ступеньки вверх — пивная Пальмана. Это и была конечная точка прогулки.
Маленькая пивная на пять-семь мраморных столиков пользовалась популярностью у местных мужчин. Разрядка после заводского гудка народу была необходима. Те, кому не шло «на троих» на лавке в садике Ленина, или «за углом», или во дворе на виду у соседок, кто не торопился «залить» какую-нибудь неприятность, или просто утолить жажду, шли к Пальману на «пару пива». Вокруг каждой стойки занимали места сплоченные группки человек по пять – больше не вмещалось. Такое братство я помню только в ленинградском «Сайгоне», где вольный молодой народ, кучкуясь у таких же стоек, курил, тянул «автоматный» жидковатый кофе и болтал, болтал, болтал…
У Пальмана царило единение, все здоровались друг с другом, угощали «Беломорканалом», «Примой», воблой. Под потолком висело плотное облако дыма, одинокая лампочка мерцала в нем подобно звезде в туче.
У прилавка, за которым сам Пальман в белой куртке закачивал из огромной дубовой бочки вожделенный нектар в граненые пол-литровые кружки, топтались посланцы от столиков, и кружки эти с сугробами пены проплывали над головами и опускались на указанные места. Вслед за ними туда же припархивали тарелки с бутербродами с селедочкой, сыром или тушки вареных кроликов. Мраморная стойка имела две столешницы. Верхняя – для пап, а нижняя, видимо, для детей вроде меня – так, во всяком случае, мне казалось. Детей, правда, было немного, но всегда кто-нибудь составлял мне компанию, и мы вместе воодушевленно поедали папиного кролика, кусочки воблы, или иногда бутербродики с черной икрой, милостиво спущенные сверху. Отцы семейств брали своих отпрысков с собой, когда не с кем было оставить дома — мамы работали во вторую смену, давали пятилетку в четыре года. Здесь мы, детсадовские, здоровались, как взрослые, за руку, образовался некий закрытый детский клуб посвященных.
Никогда нам не было скучно или некомфортно в этом душном, гудящем басами полутемном помещении. Наоборот, мы блаженствовали у родительских колен. Наверху за столиками загрузка шла полным ходом, а мы пировали внизу, обменивались фантиками, монетками, пустыми гильзами. Разговоры взрослых прерывались иногда папиным «ш-ш-ш-ш!» – это означало, кто-то по-пьяни съехал на неформальную лексику, и тогда уши наши сами собой навострялись в ожидании уловить что-нибудь интересное. Мы переглядывались, понимающе хихикали и пытались предположить, что было сказано. Ох, что мы там произносили! Если бы знал бедный мой папа, он бы не прерывал своих товарищей, а выволок бы меня на улицу, доставил бы домой и выпорол. Но он так и не узнал, и это была моя маленькая победа.
«И что ты хочешь от своего старшего внука? – прочитав эти строки, скажет моя старенькая мама. — В кого он, как ты думаешь?»
Мой внук, рожденный в Иерусалиме, и до поры до времени редко изменявший родному ивриту, окончив шесть классов начальной школы, перешел учиться в школу-интернат. Это старое добротное учебное заведение, выпустившее три поколения достойных граждан Израиля, превратилось со временем из маленькой учебной сельскохозяйственной фермы в большой цветущий райский сад, который окучивает еврейство всего мира. Сюда по специальной программе «Сохнута» съезжаются учиться шестнадцатилетние еврейские подростки из разных стран. Высокий уровень преподавания точных наук, спортивные залы, площадки, корты, огромный бассейн, собственная консерватория, расположение – самый центр Иерусалима – сделали школу популярной, и местным детям, чтобы попасть туда, нужно сдавать серьезные экзамены. Так вот, познакомившись с ровесниками из «Руссии», внук подружился с ними и перешел на русский. Но какой! Словарь Владимира Даля под редакцией Бодуэна дэ Куртенэ мог бы обогатиться, и к двадцати тысячам слов и идиом русского мата прибавить солидное количество изощренных ругательств из 21-го века. Я, когда слышала, как они общаются между собой, увядала: этого ты хотела своему внуку? Но парень вырос, и уже он говорит «ш-ш-ш-!», когда после бутылки пива у кого-нибудь из его бывших одноклассников вылетает нечто из лексикона пивной Пальмана.
О посещении пивной я никому не рассказывала, что-то мешало хвастаться перед той же Веркой. Может быть, улавливая какие-то разговоры взрослых, я угадывала отношение к подобным местам в тогдашнем списке развлечений «приличных» людей. В родительских перепалках звучали имена и фамилии папиных коллег, о которых мама ультимативно заявляла: «Я не желаю видеть их рядом с тобой», а мне очень хотелась понять, чем же эти дяди так нехороши? Они всегда улыбались мне, гладили по голове, говорили папе: «похожа на тебя, как две капли воды», угощали леденцами и воблой. Мне они нравились – все они были веселые и разговорчивые. Однажды мама громко объяснила папе причину своего нежелания видеть «их»: «Потому что они умеют пить, а ты – нет!» Папа отреагировал нервно: ушел из дома. Видимо, в ту же пивную. А я спросила маму, почему она думает, что папа не умеет пить? Кто вообще не умеет пить? Даже я умею! Даже Адка! (она как раз только научилась самостоятельно держать кружку). Мама внимательно глянула на меня, как будто первый раз увидела, закусила губу, отвернулась и расхохоталась.
Много позже я поняла, что «уметь пить» – это действительно надо уметь. Вот советские разведчики в советских фильмах вели себя после выпивки так, как хотелось моей маме: бутылка водки – и ни в одном глазу! А в жизни все мужчины страдали и каялись, каялись и напивались. К нам в гости иногда приходила странная пара. Самоотверженная и любящая жена всячески старалась спасти от перепоя своего мужа. Во время застолий садилась только рядом с ним, и пока гости произносили тосты и чокались, она быстренько заглатывала содержимое своей рюмки, а когда рука мужа зависала в воздухе, чтобы, как положено, чокнуться, она ее так аккуратненько наклоняла и половину отливала себе. Финал был всегда похожим – когда эта тетя после праздничного ужина, встав из-за стола и надев шляпку, направлялась в баркесу, то непременно валилась где-нибудь по дороге и что-нибудь себе разбивала – то скулу, то колено, то локоть. Ее потом всем двором поднимали, водружали на прическу помятый головной убор и вели к расстроенному мужу, а та, рыдая, говорила ему: «Как я рада, Гена, что это случилось не с тобой!»
Моя мама гордо констатировала: «А я так не могу!»
Прогулки с папой в наше любимое заведение закончились неожиданно драматично.
Однажды, это было незадолго до Нового года, сугробов навалило выше колен, их вносили на валенках прямо к Пальману, где они быстро превращались в лужи. В одной из таких луж мы втроем радостно топтались, когда на нижнюю столешницу спустили сверху пару кружек пива – над нами праздновали прибытие копченого леща таких размеров, что столик пришлось слегка расчистить. Лещ этот и нам достался, и оказалось, что с холодным «пивком» он несравнимо вкуснее. Одну кружку мы довольно быстро осушили. Вторую просто не успели – чья-то рука подняла ее наверх. Нам было так весело и хорошо, что…
Впрочем, я этого уже не помню. О том, что случилось потом, мне рассказывала мама. А произошло следующее.
Прикончив леща и «пару» пива, папа со мной и друзьями направился в сторону нашего двора в ближайший сортир, т.е. в нашу баркесу. Меня, как обычно, он подвел к подъезду со словами: «Скажи маме: я скоро…».
— Дверь открывается, и входишь ты. Весела-я-а-а! Ты пела песни, танцевала, кружилась, потом вдруг повалилась под стол и тут же уснула. А утром – температура 40! Вызвали врача, оказалось, двустороннее воспаление легких, еле выходили. Я думала, я его убью, папу твоего!
Недавно мне рассказали грустную историю о бабушкиной сестре Саре, умершей в 24 года от скоротечной чахотки и оставившей сиротами троих детей – она выпила бокал холодного шампанского на каком-то званном мероприятии с танцами. Его преподнес Саре сам городской голова – это был приз «за красоту!». Бокал холодного шампанского эту красоту и убил. В начале 20-х не существовало спасительного антибиотика пенициллина, и молодую еврейскую женщину Сару, вряд ли прежде знакомую с алкогольными напитками, в порыве счастья опустошившую сосуд, не спасли. В мое же время антибиотиками шпиговали всех, кто кашлял, и холодное пиво не причинило мне смертоносного вреда.
Случай этот однако сильно повлиял на наши с папой отношения, общение по дороге было хоть и коротким, но вполне задушевным. Со временем, уверена, он задавал бы мне вопросы не только про еду в детском саду, хотя трудно представить, что его могло интересовать. Но можно и молчать хорошо и дружно. Главное ведь рядом идти. И не важно, куда. А я оказалась слабачкой, выпала из связки. Он, видимо, сильно раскаивался, что не досмотрел. Был бы у него сын, ведь он явно мечтал о сыне… Может быть, поэтому мне всегда хотелось быть мальчиком. Впрочем, мне постоянно хотелось быть кем-нибудь другим и сразу всеми.
Прогулки все же продолжались. Правда, по другим маршрутам.
Папа обычно вспоминается мне на фоне зимы. Позже я поняла, почему он не любил вечерами сидеть дома — ему не хватало воздуха. У него обнаружили эмфизему в легких, она медленно пожирала их. Легкие отца не выдерживали паров бензина, осевших там еще с войны, и дыма папирос «Беломорканал». Он много курил, а в тесноте нашей маленькой квартирки с закупоренными на зиму окнами, это было невозможно. Отсюда и вечерние прогулки после работы. Он брал нас с Адкой в город, а уж на фоне городского пейзажа я его некурящим не помню. Мама оставалась, всегда находились дела по дому – стирать, гладить. А если нет, то почитать, наконец, у теплой печки, это она любила, и рада была побыть одной, тем более, что в ее ведении оказалась редакционная библиотека с собраниями сочинений мировой классики, и она их «читала и перечитывала». Аду сажали в санки, потому что укутанная в шубку, платок и валенки, она с трудом передвигала ноги, и мы шли на Ленинскую смотреть, как работает снегоуборочная машина. Это чудо техники тогда только появилось в городе. Огромные металлические лапы загребали снег с проезжей части на транспортер, и он полз по нему наверх прямо в кузов подъехавшего грузовика. За машиной шла толпа зевак и обсуждала достижение советской индустрии. Мужчины при этом размахивали руками и курили. У всех были одинаковые шапки-ушанки, шарфы и варежки.
Снег валил крупный, щедрый, светло, как днем, неба не видно. Мы медленно двигались за снегоуборочной машиной к площади Ленина – там украшали огромную елку к празднику. И вот, наконец, возникала еще одна интересная машина, в выдвижной корзине которой стоял дядечка в бусах и гирляндах, с большими стеклянными шарами в подвешенных коробах. Корзина эта поднималась на разную высоту, и елка постепенно обрастала игрушками. Во дворе потом можно было похвастаться всем, кого папы с собой не брали вечерами на прогулки: мы видели, как украшают елку. Какая все-таки радость рассказывать друзьям что-то интересное! Все на тебя смотрят и слушают, ты – в центре внимания.
К тому времени отец работал уже на заводе заточных станков, шофером. Его карьера в издательстве завершилась в 1952-м году: «Прости, Миша! Ты же знаешь, как я ценю тебя! Я знаю, что лучшего заведующего издательством я не найду. Но я вынужден тебя уволить. Ты сам понимаешь, почему…»
Я не знаю, как папа отнесся к произошедшему, никогда мы об этом не говорили. Наверняка понимал: многих евреев тогда уволили с работы, а некоторых посадили. Слова главного редактора воспроизвела мне мама. И ситуацию обрисовала. «А что редактор мог поделать, он и так его держал до последнего, пока письмо в обком не пришло, что в стране еврейский террор, а главный редактор областной газеты товарищ Курочкин Моисея Абрамовича у себя в начальниках держит. Ну, Василию Ивановичу ничего не оставалось: или папа, или он…»
И папа сел за баранку.
Мне нравилась, что мой папа водит такой большой – полуторатонный – грузовик. Иногда он заезжал во двор, и тогда все наши пацаны и девчонки собирались вокруг. Он всех катал. Сажал в кузов, делал круг и довозил до конца подворотни. А я держала про запас крикнуть обидчику: «Вот расскажу про тебя моему папе, и он не покатает на машине!» Это придавало уверенности – ты все-таки чего-то стоишь, хотя бы круга по двору в кузове грузовика. И еще я была уверена, что, когда подрасту, а это случится очень скоро, может даже в следующем году, папа обязательно – так он обещал — научит водить машину, и я сяду и поеду. Куда глаза глядят. Даже за город. И быстро-быстро.
Каким-то образом мое желание стало осуществляться во снах. Вернее, в одном и том же повторяющемся сне, которого я начала бояться.
Я в кабине папиного грузовика. Еду. Все быстрее. Мне хорошо, хочется смеяться. Я кручу баранку и смотрю в окно. Улетают назад сначала дома, прохожие, потом деревья и кусты. Разгоняюсь быстрее. Мне еще лучше. Окно открыто, ветерок обдувает. Я долго еду, счастливая. Но в какой-то момент начинаю понимать, что не могу остановить машину. Я впадаю в панику, дергаю за рычаги – не помогает. Вижу впереди обрыв, и сбоку тоже. Я кричу, я мечусь. Я лечу в пропасть. И просыпаюсь в ужасе.
Возможно, это был вещий сон. Сон-предупреждение, навсегда, как оказалось, запомнившийся, не смотря на то, что не видела его, пожалуй, с отрочества – он исчез вместе с папиным автомобилем, его, спустя какое-то время заменил вполне современный автокар.
Бродя по моему Саду, иногда нахожу в разных углах его некие знаки с указателями в прошлое и будущее одновременно. Это значит, надо смотреть вверх, и я возвращаюсь к одному из ключевых эпизодов моей жизни, где влияние пристального внимания сверху и, можно сказать, вождение за плечи, особенно ощутимо. Детский сон предупредил меня во взрослой жизни.
Я легко окунаюсь в те моменты, где сила желания затмевает все «за» и «против», отметает их, отшвыривает с особой злостью. Так было с мечтой о велосипеде в раннем детстве, так было и в возрасте весьма солидном — в новой жизни в новой стране, где машина – не роскошь. Мною овладело маниакальное желание немедленно научиться водить, переключить жизненный ритм на другую скорость и успевать больше. Я много работала, хотелось поскорей начать. Пока желание набирало разгон, друзья осуществляли такие же планы весьма успешно, садились за руль и катили куда-нибудь к морю, или в горы, прихватывая и меня.
И вот однажды, в тот самый день, когда все намеки и приметы, предостерегающие от поездки, были с пренебрежением отброшены, мы перевернулись на новенькой «субару», за рулем которой сидел не слишком опытный, но веселый водитель. Среди пассажиров была и моя дочь, а в ней уже шевелился мой первый внук.
Все, что произошло тогда, вижу фрагментами: снизу, сбоку, сверху, изнутри. Вижу, как лихо мы огибаем край озера Кинерет, а над нами — Голанские высоты с парящими орлами. Вот поворот на древний город Гамла на хребте высокой горы, напоминающей горб дромадера. Стоит невыносимая влажная жара, и я достаю из пакета большую синюю виноградную гроздь. Угостив пассажиров, протягиваю водителю: «Хочешь?» – «О, да-а!» Он оборачивается. Рука тянется к пакету. И что-то вдруг происходит: рывок туда, сюда, машина виляет по шоссе, прыгает в кювет, летит к скале, перевернувшись дважды, обрушивается в огромную лужу у подножья.
Интересно следующее: в середине лета в Израиле луж не бывает — нет дождей, сушь, земля трескается. А тут вдруг, как по заказу, кто-то постелил, и если бы не это болотце, запах которого преследовал меня потом несколько лет, нас бы просто размазало по камням.
Машина, перевернувшись дважды, легла на брюхо и погружалась в жижу, пока не уперлась, наконец, колесами в дно, и все, кто сидел у дверей, охая и отплевываясь от грязи, выбрались через окна наружу. Я же осталась лежать внутри – боль в спине не давала шевельнуться, во время кувырканий машины сидящая справа подруга Оля и сидящая слева дочь Юля по очереди валились то на меня, то на дверцы машины, ребра мои трещали, позвоночник хрустел, руками и головой я ввинчивалась в крышу, пока, наконец, все замерло, и я взвыла от страха и боли. Но, заметив, что выжили все, и то, как ловко Юля нырнула в окно, я оправилась от шока, нашла положение, при котором боль была не так сильна, и наблюдала за происходящим в ожидании помощи. Интересное это было зрелище. Дамы, сидящие в машине, были в купальниках, а мужчины в плавках — мы недавно охладились в озере и собирались еще раз окунуться, пока шоссе шло вдоль воды. Болотная жижа, немедленно окрасила тела в черный цвет с зеленым отливом от пяток до макушки, и все стали похожи на актеров из Черного театра. Под палящим солнцем грязь быстро засохла, и снять эти костюмы оказалось непросто.
В окно я видела, как машины останавливались у обочин по обе стороны шоссе, и к нам валил народ. Оставалось только удивляться, где был весь этот транспорт, когда «субару» виляла из стороны в сторону, рискуя врезаться во встречный автомобиль, или быть смятой идущим следом за ней.
«Скорая» наперегонки с полицией, уже неслись из Тверии. Душевная публика, не теряя времени, приступила к раздаче советов пострадавшим.
А дальше – «Мистер Питкин в больнице»…
Как меня вытаскивали из машины – не помню. Зато хорошо вижу, как погрузили на складную каталку, надели гипсовый воротник на шею и стали толкать к шоссе. И вдруг, почти у цели, каталка сложилась, и я сделала мостик, болтаясь на перекладине головой вниз.
— А-а-а-а!
Не только я вопила, но и все вокруг. Такой трагический греческий хор.
Парамедики немедленно отреагировали: ухватив подмышки и за ноги, бережно положили меня на асфальт. И тут я взвыла еще громче – дорожное покрытие раскалилось от жары, как сковородка в аду. Немедленно подскочили четыре черта и стали запихивать под спину бумажные носовые платки, услужливо протянутые окружающими. «Вы идиоты!» – кричал самый тощий черт голосом Юли. Она же голая, асфальт кипит на жаре!»
Ребята в белых халатах снова не растерялись. Ухватили подмышки и за ноги и так и стояли, пока бросившийся на помощь народ обнаружил в «скорой» носилки, куда они меня и плюхнули, усталые, но довольные.
В машину на параллельные нары пригласили Юлю, у которой из раны на руке капала кровь.
— Мама, ты жива?
— А ты?
— Да, но мне так не хватает моей кинокамеры, она осталась в багажнике, а к нему не подобраться. Такие кадры пропадают!
Удивительно, но мы страдали по одному и тому же – невозможности запечатлеть случившееся.
— Ты только посмотри на нас! Зачем было выживать, если не ради таких кадров, ведь никто же не повери-и-ит…
— Юля, кончай, я не могу смеяться, спина болит.
Юля тряслась от нервного смеха, всхлипывая и стеная, и слезы черными каплями струились по вискам в уши.
Дальше – больше. Меня на каталке вкатили в узкий стеклянный коридор больницы «Пурия», и больные, сидевшие с родственниками вдоль по лавочкам, по мере продвижения нашей процессии поочередно открывали рты? Две статуи из вонючей грязи – одна лежачая, другая ходячая — произвели настоящий фурор, и к санитарам бросились с расспросами. Тогда находчивые ребята быстро накрыли меня белой простыней, как покойника, и стали толкать каталку с наиболее возможной для них скоростью.
Прибыли.
«Рентген! Но сначала помыть!»
Молодой энергичный врач достал носовой платок, и не отнимал его от носа, пока меня не увезли в моечную. Там две задумчивых сестрички, намочив тряпочки, начали, не спеша и болтая, стирать черный панцирь присохшего ила. И как же они удивились, что работа почти не движется! Тогда одна из них, самая смышленая, чтобы ускорить процесс, закрепила на кране шланг толщиной с брандспойт и направила на меня. Мощная струя грязной воды, скользнув по ногам и животу, захватив с собой ил, шарахнула мне прямо в нос и в рот. Я пыталась мотать головой, но шея, закованная в гипсовый воротник, не позволяла уклониться от неминуемой смерти. Из последних сил я двинула по шлангу ногой, и дурища испуганно остановилась.
«Ты что делаешь? Я тебе что, машина?» – хрипела и отплевывалась я.
«А-а! – протянула она, – ат русия! Сима, ма хи роца? Тишали ота!» – крикнула смекалистая сестричка в дверь коридора и застыла в ожидании перевода.
Понадобилось больше месяца, чтобы встать на ноги. За это время было о чем подумать. Главный вопрос, что делать с деньгами, которые адвокат пообещал выбить из страховой компании.
— Радуйтесь! Вы – первосортная больная, потому что совершенно здоровы! Вы даже не знаете своего семейного врача. Поскольку это первая серьезная травма, вам полагается весьма солидная сумма, и я об этом позабочусь. Купите себе две машины «люксус»!
Мне действительно выплатили через несколько лет крупную компенсацию — за это время я попала еще в одну аварию и чудом осталась жива, так что две страховые компании постарались. Но машину не купила. Я снова и снова вопрошала Б-га, пытаясь понять, чего он хочет от меня, подвергая смертельным испытаниям и осыпая деньгами. Что я должна делать с этой суммой? Купить авто, получить права и воплотить в жизнь, наконец, детскую мечту? Или вспомнить дурной сон, который Он крутил мне несколько раз, и забыть о машине навсегда? Перестать, наконец, быть рабой всех своих «хочу-у-у-у!»
Я никак не могла принять решение, пока однажды оно не свалилось само. Я села в новенький джип, самоуверенный, как бронетранспортер – его недавно купил и объезжал мой хороший знакомый, — чтобы по дороге обсудить возможность покупки в будущем точно такого для себя. Но только мы двинулись в путь, как навстречу из-за поворота выполз трейлер, и мы едва не воткнулись в мощный бок с гигантскими фотоапельсинами. В голове немедленно все прояснилось: внутри громовым голосом прозвучало: «Забудь о машинах!»
Я так и сделала. Деньги вложила в отличный, то есть, правильный подарок себе и Юле – до сих пор работают. И аварии кончились. Очень надеюсь, навсегда.
Так что полезно помнить сны и вникать в их содержание. Без всяких сонников. Просто войти и прогуляться по дремучим закоулкам своего Сада – ответы там.
А ведь он, этот Сад, есть у каждого. Вот уж действительно безграничная вотчина, где прошлое, сны, мечты, фантазии, открытия, озарения — твое и только тебе подвластно. С тех пор, как я обнаружила его, география моей жизни расширилась беспредельно — пространство перестало быть трехмерным, а время — подчиняться часам. Если верить, что мы — Б-жья частица, что мы Ему подобны, то только там, в этом Саду, который есть неотъемлемая часть нашей сути. Созидай, разрушай, лицезрей, суди. Там возможно все, что желаешь. А самое главное, там живы все, дорогие тебе люди и вещи. Никто не умер, ничто не исчезло.
Знаю: распрощавшись с этой жизнью, я просто войду в мой Сад, замкну калитку и выброшу ключ.