ЛИТЕРАТУРНЫЙ КЛУБ
АЛЛЫ НИКИТИНОЙ

"Баркеса"

Автор: Алла Никитина




Дворовые будни

Благодаря баркесе наш двор получался одной большой коммуналкой с парадным (подворотня) и черным входом или выходом  в конце длинного коридора между домами  и сараями,  через помойку на Успенскую горку. Все обо всех все знали. Хочешь – не хочешь, поздороваешься по дороге туда или обратно, посудачишь у окна, или на тропе, и так пару раз в день. В те времена, когда ни телевидения, ни компьютера не существовало, а в нашем дворе и телефон-то редкость,  чем, спрашивается, жить было? Ну, газеты, журналы, книги – понятно. Однако хочется же все-таки знать, что на душе и в тарелке у такого, как ты. Так ли ему плохо, как тебе? А если лучше – то почему? Ни психоаналитиков, ни попа, ни раввина – одни бабушки, готовые отставить ухо в любой момент,  и дать не прошенный, но полезный совет. Впрочем, иногда  — не только совет.

 

Дядя Ваня был   стихийным бедствием нашего двора. Поспешно захлопывались окна, форточки, и ключи дружно поворачивались в дверях, когда под вечер в подворотне возникал его болтавшийся от стены к стене черный силуэт. Он, казалось, владел тайным набором цирковых умений. То стремительно летел головой кирпичную стену, но в какой-то самый последний миг вдруг так сплетал ноги, что голова не раскалывалась, а медленно ползла по кладке стены, тормозя и смягчая падение длинного расслабленного тела.  Но тело не успевало коснуться земли, с законом притяжения у дяди Вани было плохо, или, наоборот, хорошо – его никто никогда не видел лежащим на земле. Какая-то неучтенная наукой сила выталкивала его из положения тридцати градусов от горизонтальной плоскости двора, подбрасывала, как шлагбаум, закручивала вокруг собственной оси и снова со страшной скоростью отправляла в полет к противоположной стене.  И так далее: от стены к стене, от стены к стене, и, наконец, выдувала во двор, зашвырнув точно в дверь его  подъезда, которая, дико взвизгивала под напором дяди Ваниного желания попасть, наконец, в койку.

Странно, что синяя фуражка дяди Вани никогда не терялась, всегда шла по следу и, кажется, сама усаживалась на голову, когда он принимал вертикальное положение. Ходил он в  кителе и галифе, работал плотником,  про его руки говорили: «золотые». А раньше, по слухам, служил охранником в тюрьме, но за пьянку выгнали. Была у него славная, тишайшая  жена  – тетя Глаша, голубоглазая и хроменькая. И сын Федька, мой одноклассник, который постепенно отстал на несколько лет – его не переводили в следующий класс, потому что он был дурак. Так и звали его во дворе: «Федька-дурак». Всегда сопливый, с безрадостной задумчивой улыбкой от уха до уха, он шатался по двору один, скучный, как последний осенний лист. Его редко принимали играть. Но принимали, и вот почему. Дядя Ваня подвесил качели для сына – толстая веревка привязана была к рельсе, выходившей из стены их квартиры на последнем этаже чуть ниже окна. Качели легко убирались наверх, когда катанье заканчивалось, становились недосягаемыми, и так же легко слетали вниз, когда Федька этого хотел. И вот он катался. А мы стояли и умирали от зависти. А он раскачивался, вытянув вперед ноги с синими лодыжками, торчавшими из драных ботинок. Он летал над всеми нами, стоявшими внизу и дружно поворачивающими головы вслед траектории полета. Иногда он плевал на нас сверху. А мы все равно стояли.  Это были минуты его триумфа. И нередкие. «Федя, дай покататься!» Он нас как бы не слышал и продолжал взмывать над нами. «Ну дай хоть разок!» – канючили мы по очереди. И он вообще-то давал, но замышлял при этом дежурную гадость. Раскачивал качели так, что сидящий начинал вопить от боли, ударяясь о стену. А Федька раскачивал еще сильнее, пока бедняга, изо всех сил пытаясь тормозить, падал на землю, и, воя, потирая ушибы, плелся к себе в подъезд, где продолжал  размазывать слезы по щекам, не ожидая сочувствия или защиты. «Так тебе и надо, не лезь к дураку!» –  был припев наших бабушек. А мы в этот момент предательски радовались – место освободилось, ждали, заглядывая Федьке в глаза, кого он выберет покататься,  радостно усаживались на доску меж веревок и начинали с упоением раскачиваться, пока дурак ни хватал  веревку, собираясь повторить свой излюбленный трюк. Тут надо было вовремя соскочить, а иначе пойдешь выть в тот же подъезд. Желательно при этом показать Федьке язык, покрутить пальцем у виска, крикнуть «придурок лагерный» – это почему-то особенно сильно его злило. Но он не мог оторваться от качелей, не мог их оставить и погнаться – на веревке тут же повисала стая маленьких обезьян, руками и ногами отбивавшаяся от него. Веревка иногда не выдерживала веса ватаги, и качелей потом долго не было – жди, когда дядя Ваня вернется трезвый  и починит.

Федьку папаша лупил нещадно. Я слышала, как тетя Глаша, вытирая глаза краем косынки, тихо рассказывала, встретив бабушку на  тропе в баркесу: «Ой, цеця Люба, ен жа сумашэччый. Как напьецца, так Федьку лупить, пачом свет. Той плача, бедненьки, вырываееца. А ен злой, и ўсе пьець и пьець, пьець и пьець. Хоць бы здох ужо… Федьку жалка – паследниия мазги вышыбець…»

Бабушка только вздыхала в ответ и голову опускала, как будто это она Федьку била. Встретить дядю Ваню трезвого, поговорить с ним было почти немыслимо, а с пьяного – что возьмешь, кроме как «по морде». Да и боялась она его не меньше, чем все.

Я не помню бабушку злой или сварливой – ее оружием, как сейчас понимаю, являлось молчание. Таким образом она все объясняла папе, маме, мне, когда особенно провинюсь. И всем потом было стыдно за срывы и грубость. А мне-то уж как! Я часами отлеживалась под родительской кроватью, следя за бабушкиной ногой в клетчатой тапочке, давившей на чугунную педаль  старой зингеровской швейной машинки. И длилось это целую вечность, до прощения: «Ладно, я верю, что ты больше не будешь».

 

Время в моем детстве было другим – очень неровным. Иногда за несколько часов можно было сотворить небо и землю – столько отчаянного ожидания оно вмещало в себя. Я помню движение стрелок на больших настенных часах. Как мне хотелось схватить маленькую и тянуть, тянуть ее вниз, чтобы скорее открылась дверь, и вошла, наконец, мама. А иногда его катастрофически не хватало — я за весь день не успевала прочесть положенные мне двадцать страниц в книжке с большими картинками, что означало: оставшиеся десять или пять перелетали на завтра, за счет прогулок, разумеется. Бывало, я исчезала со двора на «чуть-чуть», а возвращалась как раз к разборкам – все уже шли с работы. Как же так, — думала я, —  ведь только что вышла за ворота, а уже вечер? И тогда хотелось  повиснуть всей тяжестью на маятнике и удержать его на месте – пусть папа не придет домой еще долго и не узнает, что я натворила. О, если бы я   в критические моменты той моей  жизни не млела от страха, или не  изнывала от нетерпения, а сосредоточилась, то наверняка открыла бы теорию относительности времени, кто знает, может, и пространства, а может, и Закон относительности  вины…

 

Однажды – думаю, это была пятница, потому что не в кухне, а на большом круглом обеденном столе в комнате бабушка раскатывала тесто для булок и куханов (коржики с корицей) – свершилось нечто невероятное. Трезвый и угрюмый дядя Ваня выносил помойное ведро. Бабушка заметила его плывущую над оконной занавеской фуражку. И уже не отрывалась от окна, распахнув створки пошире. На улице резко потемнело — собиралась гроза,   бурунчики пыли, как балерины вертелись и гонялись друг за другом.

Бабушка отловила-таки эту акулу дворового разбоя на обратном пути.

— Иван, подойди!

Тот послушно приблизился к окну и почти заслонил проем.

— Здравствуйте, тетя Люба!

Приветствия со стороны бабушки он не дождался. Перед его изумленной физиономией закачалась скалка.

— Если я еще раз услышу, что ты бьешь Федьку или Глашу, — скалка на минуту зависла в воздухе, — знай: все, что у меня на душа, будет на твоей голова!

Она постоянно путала падежи, милая бабушка, родным ее языком был идиш.

И скалка снова заплясала в  маленькой, но твердой руке.

— А  у меня на душа, Ваня, очень много и очень тяжело. Ты понял?

Он же сейчас убьет ее, убьет! Между ними только подоконник – стоит руку протянуть. Я вцепилась сзади в завязки передника  и изо всех сил пыталась оттянуть бабушку от окна. Вот сейчас! Хоть бы молнией его…

…Но

Гром не грянул, дядя Ваня не перекрестился, улыбнулся вялой Федькиной улыбкой, кивнул бедовой головой и поплелся с пустым вонючим  ведром в свой подъезд.

Бабушка задернула занавески, положила скалку на стол и пошла в кухню. «Айн, цвай, драй, фир, финф, — бормотала она, капая в ложку валокордин, и  запила его глотком воды. Вздохнула и сказала: «бедный!».

— Почему бедный, бабушка? Ты ведь его не била?

— А что, богатый?

Она глянула на меня как-то очень внимательно, бледная, прямая и непонятная.

— Никому не рассказывай!

Я огорчилась. И решила, что Верке все-таки расскажу, но чтобы та поклялась, что никому не расскажет. Чтобы своей жизнью поклялась! Можно даже и моей. Я бы, вообще-то, всем рассказала про мою смелую бабушку – во дворе, как назло, никого не было, — но потом решила, что все равно ведь не поверят, смеяться станут надо мной же.

 

А вскоре мне приснился сон, который я помню во всех его жутких подробностях до сих пор.

Детские сны не забываются. У меня с десяток таких, которые мне бы хотелось «приснить» снова, чтобы еще разок уточнить детали, краски, проверить, не перепутано ли что в сюжете, заглянуть в те двери, куда не успела — проснулась. Есть и такие сны, желанные, где мне хочется остаться надолго. И такие, куда приходила бы отдыхать на часок, в обеденный перерыв, например.  А есть сны, куда бы я захватила с собой пару полицейских, чтобы навели там порядок и  сэкономили  деньги  на психоаналитиков.

Вот такой он,  сон.

Я в квартире у Верки, которая живет над нами, на втором этаже. Мы играем с ней у печки, как обычно, нам хорошо, может быть потому, что мы едим наши любимые картофельные драннички – очень вкусные. И хорошо ладим между собой. Вдруг в какой-то момент я почувствовала, что во дворе кто-то есть. Кто-то очень большой и очень страшный. Я его не вижу – боюсь выглянуть в окно,  но мысленно отслеживаю каждый  шаг,  слышу и чувствую  каждое его движение по двору, пустому и хмурому. Этот большой человек кого-то мне напоминает. Точнее, напоминает мое состояние в присутствии этого «кого-то». И я уже поняла, кто  он. Вижу, и Верка испугалась. А он что-то ищет, заглядывая во все окна и двери. И даже в окна второго этажа – такой  громадный человек. Вот он уже  приближается к нашим, раскрытым. Гардина колышется, и вдруг огромная рука, отодвигает ее и начинает шарить по полу. В окне появляется голова в синей фуражке с околышем.  Мы с Веркой вжимаемся  в угол за печкой, но рука приближается к нам, ощупывает половицы. Мы не можем позвать кого-нибудь на помощь, потому что не можем выдавить из себя ни звука, мы, как рыбы, только рты раскрываем. Дядя Ваня протискивает огромные плечи внутрь Веркиной квартиры, вытягивает шею – хочет заглянуть за печку. Мы вжимаемся еще глубже, мы даже не дышим, чтобы стать  меньше… Я задыхаюсь, я умираю от ужаса и невозможности вздохнуть.

…И просыпаюсь. Собираю последние силы и стаскиваю с лица ватное одеяло.

Какое счастье – дышать! Просто дышать и все.

— Папа!

— Он на работе!  И я убегаю, опаздываю. Вставай, умывайся!

Захлопывается входная дверь. Мама исчезла так же неожиданно, как появилась. Передо мной стоит Адка, смотрит, улыбается – уже одета, уже с куклой, тоже одетой. В доме пахнет картофельными оладушками – бабушка на кухне. И никакого дяди Вани-великана.

Как это здорово все-таки – просыпаться. Это ведь, как родиться заново. Я тогда еще не понимала, насколько многообещающим может быть каждое новое утро. Вот такое, например: джоггинг, растяжка, душ, легкий завтрак и работа, работа. И никакого телевизора с новостями, мыльными операми, боевиками и прочими глупостями — только то, что нужно здоровому духу. Это я твердо обещаю себе за первой чашкой кофе с первой затяжкой «Тайма»: завтрашний  день начнется именно так. Только так! Хватит! Сколько осталось?

Какое счастье в это верить и этого ждать!

А в те времена мне перемен не хотелось. Хотелось тех же игр, тех подружек, таких же трепетно-радостных  встреч с ними. И чтобы папа и мама уходили с утра на работу, а бабушка оставалась дома. И чтобы все обитатели двора, все жуки, все камни, щепки, лопухи, оставались на своих местах. И никаких перемен – моя жизнь была  прекрасна априори*!

———————

Напоминание: априори – это знания (или черты), полученные до опыта и независимые от него.

 

Имеется фотография. Мне девять лет. Мой день рожденья. Все дети нашего двора сидят за круглым столом в нашей комнате. Стол уставлен тарелочками с бабушкиными пирогами, лекех и  тейглах,  бутылками лимонада. Я узнаю Федьку в чистеньком костюмчике с постриженным чубчиком, такой же, как все – один из нас, только улыбается наполовину, а глаза – грустные…